Андрей Матвеев - Полуденные песни тритонов[книга меморуингов]
МЕМОРУИНГИ!
2. Про Фрэнка Заппу
Причем здесь Фрэнк Заппа — одному богу известно.
Хотя нет, вру, сам я тоже кое–что знаю, например, именно его «Настоящая книжка Фрэнка Заппы», прикупленная мною в большущем книжном магазине одним ненастным октябрьским предвечерьем, когда то ли снег собирался выпасть после дождя, то есть, этаким элегантным «погодным» образом перевести мир из одного состояния в другое, то ли наоборот — снег как раз решил закончиться и на смену ему собирался дождь, но только все это милое метео–безобразие и заставило меня прочитать не очень тощенький томик за один вечер и внезапно прийти к идее всех этих бредовых «воспоминаний», иначе говоря, меморуингов.
Потому что в откровениях Фрэнка Заппы, наговоренных на магнитофон и переведенных затем на бумагу неким Питером Окиогроссо — как же мне нравится эта фамилия! — нет ничего пафосного и изначально рассчитанного на вечность. Вроде бы это даже хохмы. То есть, читаешь, и тебе кажется, что тебе вешают на уши ничего на самом деле не значащую лапшу, но то ли сварена она круто, то ли сорт такой особый, запповый, но с каждой последующей страницей понимаешь, отчего это так на тебя воздействует: просто личная правда покойного ныне музыканта вдруг становится твоей правдой. Не то, чтобы ты в не вживаешься, но каким–то образом ваши жизни начинают взаимодействовать, хотя чего в них на самом деле общего?
ДА НИЧЕГО!
Я и музыку–то его не очень воспринимал, разве что первый «Joe’s Garage», да еще совсем уж давний «Hot rats», услышал который при довольно странных обстоятельствах. Зато мне безумно нравился его внешний вид — патлы до плеч, крючковатый нос и коротюсенькая, нелепо на мой тогдашний взгляд обкозляченная бородка. Так нравился, что в пароксизме юношеского пиитизма, на полном серьезе кропая поэму с многозначительным и предельно оригинальным названием «Волосы», я вставил туда накарябанную неуклюжей ритмизованной прозой главку, начинавшуюся словами:
«Фрэнк Заппа — вождь хиппи, это их негласный президент».
Вспомнил я эту дурость, лишь купив и прочитав «Настоящую книгу Фрэнка Заппы», который к хиппи никакого отношения, в общем–то, не имел. Хотя в голове моей всю жизнь творился полнейший кавардак, так что если я тогда — больше тридцати лет назад, между прочим — и написал такую глупость, то значит, что именно так и считал. Что же касается обстоятельств, при которых я услышал «Hot rats», то они были странными для того меня, сейчас–то я воспринял бы это совершенно иначе. Просто в самом начале моей учебы в университете я попал в довольно забавное окружение, тусовавшееся при студенческом клубе. Я был очень смешным тогда, с романтическими, вьющимися локонами, в толстом, несуразном, темно–серого цвета свитере грубой домашней вязки и в каком–то подобии джинсов, только вот были они явно «неправильными», из мягкой и тоже серовато–блеклой ткани, хотя — скорее всего — на самом деле все это было не так.
НА САМОМ ДЕЛЕ СОВЕРШЕННО ТОЧНО, ЧТО ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК…
И как на самом деле я был одет, спросить сейчас не у кого.
Но окружение действительно было забавным. Во–первых, там ошивалось много девиц, и на всех у меня, как и положено, стояло, но я тогда еще был девственником. Впрочем, все эти девицы казались мне тогда умудренными, обольстительными и порочными, каковыми, несомненно, не являлись. Только вот к Заппе они никакого отношения не имели и не имеют, пластинку «Hot rats» притащил в клуб некий пианист–авангардист, который тогда казался мне беспробудно взрослым. Этих джазменов в университетском клубе тогда паслось если и не с десяток, то не меньше пяти — шести человеков, все они были очень взрослыми и пижонистыми, а тот тип, что приволок альбом Заппы, носил еще и галстуки. Широкие, желтые и с какими–то странными узорами.
Наверное, это были психоделические галстуки.
Между прочим, именно этот тип впервые познакомил меня и с крутой порнографией, но к данному меморуингу это тоже никак не относится.
Так вот, обозначив — бегло, пресловутым пунктиром — мое первое соприкосновение с американским музыкантом, ведущим свой род от «сицилийцев, греков, арабов и французов», я должен правдиво заявить, причем здесь, все же, этот самый Заппа. Биография любого человека состоит из трех частей. Первая: внешняя, то есть событийная. Вторая: внутренняя дефис эмоциональная. И третья часть, временами не менее, если не более важная. То, что ты читаешь (книги), слушаешь (музыка), смотришь (кино, к примеру). У кого–то эта третья часть совсем на обочине, а для меня она, точнее, внутренние события, ее составляющие, столь же важна, как различные мои былые любови, поездки и путешествия, душевные кризисы, etc… И Заппа здесь тоже важен, хотя бы потому, что если поместить его фотографию в какую–нибудь подобающую графическую программу, изменить цвет волос, то есть, превратить из брюнета в блондина, и убрать несуразную бородку, то получится совсем не Фрэнк Винсент Заппа, а американский писатель Ричард Бротиган.
А Бротиган уже напрямую имеет отношение ко всем этим меморуингам, хотя бы потому, что и сейчас я люблю его перечитывать, а писал он так странно и обаятельно, что временами даже хочется если и не взять его прозу за образец, то, по крайней мере, невзначай воспользоваться его замечательной интонацией, что, на самом деле, я сейчас и делаю.
NB:
Заппа умер от рака простаты, а Бротиган разнес себе голову из ружья.
Это для тех, кому хоть что–то еще интересно.
А первый раз с Бротиганом я столкнулся осенью 1976 года, когда ехал в поезде Хабаровск — Биробиджан, билет у меня был до станции Смидович(и), я был в новом исландском свитере, да еще и новых джинсах, купленных матушкой на какой–то дешевой распродаже в Италии и присланных мне почтой уже из Москвы. Штаны, видимо, были «для дам», без задних карманов, но я все равно тащился и от новых штанов, и от нового, до безумия колючего, свитера, сидел на боковом сидении, смотрел, как за окном распадаются на мельчайшие части пейзажи поздней приамурской осени, параллельно листая утащенный перед командировкой — не по своему ведь желанию поехал я в Еврейскую Автономную область, в поселок то ли Смидович, то ли Смидовичи — со стола начальника последний на тот момент, августовский номер журнала «Новый мир».
И начал читать в нем «Круглые сутки нон–стоп» Василия Аксенова.
Прежде всего потому, что это был Аксенов — вроде бы кого тогда в России еще было читать? Ну и следующая причина — потому, что написано про Америку и за Америку, так что это следовало не просто пропустить через себя, а выучить, вызубрить, отложить навсегда в каком–то из кластеров того жесткого диска, что именуется мозгом. И то ли перед переездом через Амур, то ли сразу после, когда поезд, погрохатывая, уже стаскивался с моста, я — по всей видимости — наткнулся на следующий абзац:
«Теперь я читаю по–английски и открыт для влияний и Бротигана, и Воннегута, и Олби, и я, признаюсь, испытываю их влияния почти так же сильно, как влияния сосен, моря, гор, бензина, скорости, городских кварталов. Хочется увидеть писателя, свободного от влияний. Какое, должно быть, счастливое круглое существо!»
Сам я по–английски тогда не читал, но имена Воннегута и Олби знал, да и про писательские влияния уже имел понятия, хотя бы про то, как на этого придурка в джинсах без задних карманов и в толстом, да еще до омерзения колючем исландском свитере умудрялся влиять автор читаемого на тот момент текста, так что незнакомое имя вначале щелкнуло, а потом затаилось невостребованным файлом на долгие–долгие годы.
Пока в 1984 его не обронил при мне в милом и понтовом разговоре Борис Гребенщиков, который в самом начале 1985 года и выдал мне на время бротигановскую «Ловлю форели в Америке», на английском, естественно, языке, и в том же восемьдесят пятом я дал ее почитать Илье Кормильцеву, который внезапно начал ее переводить.
Так что если бы я не поехал в командировку и не прочитал в поезде «Круглые сутки нон–стоп» Аксенова, то не исключено, что переводчиком Кормильцев бы не стал, а я бы не начал писать эти самые меморуинги.
Хотя бы в том виде, в каком я это сейчас делаю.
Вроде бы, непонятно про что…
ТОЛЬКО ВОТ — КОМУ НЕПОНЯТНО?
Если опять вспомнить фразу Шекли, то все абсолютно логично: я просто пытаясь поймать какие–то ассоциации и распутать их, дабы сложить хотя бы отчасти внятную картину уже на сколько–то процентов прожитой жизни.
И боюсь, что побольше, чем наполовину.
А из поселка Смидович(и) я уехал ровно через сутки, отужинав перед поездом в типичном вокзальном ресторане, и даже помню, что было в меню:
ШНИЦЕЛЬ!
Отвратительного, между прочим, вкуса, хотя какими шницелями еще могли кормить на подобных станциях почти тридцать лет назад?